Цитаты из книги «После 1945. Латентность как источник настоящего», Ханс Ульрих Гумбрехт

Пьеса Беккета заканчивается знаменитыми словами:

ВЛАДИМИР. Ну что, пойдем?

ЭСТРАГОН. Пойдем.

Не трогаются с места
нет ни одного состояния жертвенности, которое в конечном счете не обнаруживало бы в себе агрессию (и наоборот).
Всякий национализм есть в своей метафизической сущности антропологизм и как таковой — субъективизм
Навязчивое желание невозможного выхода часто вступает в противоречие с кошмаром выхода во внешнее пространство, которое удаляется от нас по мере продвижения в него
***

Отчаяние от невозможности выйти и отчаяние от невозможности войти, которые задали фокус нашему рассмотрению «За закрытыми дверями» Сартра и «Там, за дверью» Борхерта, повсеместно присутствуют в корпусе текстов, написанных после Второй мировой войны, и не только в тех сочинениях, что были созданы в странах — участницах боевых действий. Мы начинаем понимать, до какой степени — по крайней мере в условиях того совершенно особого времени — эти два topoi (и вновь мы берем здесь слово topoi как обозначение, по крайней мере частичное, «пространств» или «форм пространства» в буквальном смысле) труднее различить между собою, чем кажется на первый взгляд. То же самое верно, как мы уже видели, и в случае различения действия / агрессии, с одной стороны, и жертвенности, с другой. Конечно, в качестве различных сторон опыта они совсем не одно и то же, точно так же для отношений между ними не характерны переменчивость и нестабильность. Напротив — и это очень похоже на Гегеля с его описанием «диалектики раба и господина», — нет ни одного состояния жертвенности, которое в конечном счете не обнаруживало бы в себе агрессию (и наоборот). И все же, несмотря на эту глубокую взаимосвязь, я хотел бы показать — сначала в случае «нет выхода», а потом в случае «нет входа», — насколько эти мотивы господствуют над всевозможными текстами, сочиненными для выполнения очень разных функций. И тогда в процессе разбора мы придем к более глубокому пониманию как асимметричности отношений, так и неразрывности, существующих между этими topoi.
Есть что‐то такое в этом прошлом и в том, как оно стало частью нашего настоящего, что никак не обретет себе покоя. И всякая попытка найти решение должна начаться с указания на то, чем это «нечто» может быть.
что‐то такое в этом прошлом и в том, как оно стало частью нашего настоящего, что никак не обретет себе покоя. И всякая попытка найти решение должна начаться с указания на то, чем это «нечто» может быть.

про следы вчера в сегодня

Не существует никаких «методов» или стандартных процедур — и точно уж никаких «интерпретаций», — которые помогли бы нам вновь вернуть то, что вошло в латентное состояние. Чтобы открыть доступ для своей интерпретации — то есть разрешить нам установить то значение, которое, как нам кажется, лежит «под» поверхностью, — латентное должно было бы породить из себя или само принять форму «содержания пропозиции»; временами такое возможно, но вообще — маловероятно. И, однако, как можно быть уверенным, что латентное «действительно там», если оно ускользает от самого нашего восприятия?

Про свободу интерпретаций (и несвободу от самих себя).

как работа Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно «Диалектика просвещения», подлинное свое влияние оказали
как работа Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно «Диалектика просвещения
Война такого уровня не предлагала больше никаких условий, при которых индивидуальная храбрость или гений имели бы хоть какое‐то значение. Это больше не была та война, в которой Эрнст Юнгер все еще умудрялся переживать индивидуализированность встреч и ситуаций. Исход в войне теперь предрешается количеством и эффективностью «материала»; победа отойдет той стороне, у которой больше промышленных мощностей и желания жертвовать жизнями людей. Как реакция, на сцену общественной жизни выходят новые идеологии — прежде всего коммунизм и фашизм, — обещая определить, и якобы на новых «ценностных основаниях», смысл жизни и жертвы как для индивидов, так и для коллективов.
Жизнь была просто вопросом избегания смерти — каждый день. А те
Что же такое было в этом опыте Первой войны, что, по сути, можно считать ответственным за общее ощущение: продолжать свое предвоенное существование далее невозможно? Во время первых месяцев боевых действий обе стороны были крайне удивлены, когда осознали, что легкой победы, достигаемой посредством благородных рыцарских поединков (или по крайней мере бравых наполеоновских атак), больше не будет. И теперь повсеместный паралич окопных сражений, где каждый шаг вперед очень мал, а плата за него высока, стал формирующим горизонтом военной стратегии. Ускоренная и разработанная военная технология — пулеметы, авиация и газовые атаки — привела к глубокой экзистенциальной фрустрации. Война такого уровня не предлагала больше никаких условий, при которых индивидуальная храбрость или гений имели бы хоть какое‐то значение. Это больше не была та война, в которой Эрнст Юнгер все еще умудрялся переживать индивидуализированность встреч и ситуаций. Исход в войне теперь предрешается количеством и эффективностью «материала»; победа отойдет той стороне, у которой больше промышленных мощностей и желания жертвовать жизнями людей. Как реакция, на сцену общественной жизни выходят новые идеологии — прежде всего коммунизм и фашизм, — обещая определить, и якобы на новых «ценностных основаниях», смысл жизни и жертвы как для индивидов, так и для коллективов.
Никогда не пойму, почему именно вы, люди с образованием и культурой, так легко поддаетесь давлению. Любой мелкий преступник, любой бедняк, любой идиот защищается куда лучше.
Приводя пример официанта в кафе, чтобы проиллюстрировать свои доводы, Сартр замечает, что бытие самим собой разделяет одну важную черту с самообманом: потенциальную нужду что‐то от себя скрывать. Невозможно жить в состоянии совершенного «соответствия самому себе», совпадения с самим собой; тотальная откровенность также невозможна, не говоря уж о полной искренности. Чем больше мы стараемся актуализировать эти самосоответствие, откровенную честность и искренность, тем больше мы вынуждены видеть себя в качестве объектов нашего собственного самонаблюдения и контроля; такое самонаблюдение, однако, порождает «глубокий распад внутри бытия»
В результате быть самими собой — формируя наше существование, убеждая себя, что это и есть то, чем мы хотим быть, — предполагает постоянную необходимость прятать от самих себя то, что не соответствует тому, чем, мы верим, мы являемся.
Если откровенность или искренность есть универсальная ценность, то само собой разумеется, что ее максима «нужно быть тем, чем являешься» не служит единственно регулирующим принципом для суждений и понятий, которыми я выражаю то, чем являюсь. Она полагает не просто идеал познания, но идеал бытия; она нам предлагает абсолютную адекватность бытия самому себе как прототип бытия. В этом смысле нам нужно сделать бытие тем, чем мы являемся. Но чем мы, однако, являемся, если мы постоянно обязаны делать из себя бытие того, чем мы являемся, если мы по способу бытия должны быть тем, чем являемся?
Тысячи спутников на орбите в итоге ограничили и определили наше пространство на планете, вместо того чтобы трансцендировать его. И поскольку отступающие границы обычно стимулируют в человеке движение вспять к самому себе, этот подвижный (и, однако, все более плотный) слой, возможно, и стал одной из причин того, почему сегодня мы как никогда сфокусированы на Земле и земной поверхности. Сегодня как никогда твердо мы верим, что наше коллективное и индивидуальное выживание зависит от ее состояния. Не существует выхода с Земли. Будущее превратилось в будущее прошлого. И, исчезая, оно оставило нас наедине со страхом, который мы осознали слишком поздно: если мы хотим сохранить планету, то время играет против нас.
Когда границы едва ли можно пересечь, когда движение не производит событий, когда ничего не оставляется позади — буквально и метафорически, то пространство больше не переводится во время, как происходило в предшествующих двух столетиях. Поствоенный мир станет миром холодной войны, где доминирует пространство, потому что события «почти» случаются — «почти», но не «реально».
Сходная двусмысленность возникает в серии изображений рождественской ели девятью знаменитыми художниками — один из них Сальвадор Дали, — сделанных по заказу редактора «Life». Шесть из девяти рисунков предлагают либо ностальгические, либо юмористические вариации на тему. Однако они также включают «раздвижную, радиоуправляемую, автомеханическую рождественскую елку». Другая картинка изображает маленького мальчика, который «играет с атомной бомбой». И последняя картинка показывает, как взрывается рождественская елка и разлетается нацистская символика (служившая, вероятно, елочным украшением), а в центре красуется надпись: «Где же мир?».
bookmate icon
Тысячи книг — одна подписка
Вы покупаете не книгу, а доступ к самой большой библиотеке на русском языке.
fb2epub
Перетащите файлы сюда, не более 5 за один раз