Цитаты из книги «Мещанское гнездо», Михаил Бару

Филологи же атеистами не бывают. Кто-то из них верит в Пушкина, кто-то во второе пришествие Чехова, а кто-то и в то, что грешники после смерти попадают в ад, населенный бесами Достоевского. Большая часть филологов, особенно учителей начальных классов средней школы, и вовсе молится на словарь Ожегова. Или Даля, если они старообрядцы.
Апрель — это когда почки на каштанах напоминают быстрорастущие лампочки. Вчера они были еще по сорок ватт, а сегодня уже по сто.
Взять, к примеру, слово ландыши. Вроде дышишь. Вроде на ладони. Вроде и ладоням не холодно, а все равно они прячутся в твои, и кончики пальцев почти касаются губ. Другое дело коленки...
Снег липкий, тяжелый и ноздреватый. Дышит тяжело. Если встать под обрывом, на занесенном снегом льду и прислушаться изо всех сил даже ушами на шапке-ушанке, то можно услышать, как под ногами, под снегом и подо льдом учится разговаривать новорожденный ручей.
Весна в самом начале марта — это злой, точно цепной пес, мороз, остервенелый, рвущий сам себя в клочья, жгучий ветер, острые иглы снега, колющие везде, куда могут пробраться, покрытое ледяной коркой и морозными узорами окно, за двойными рамами которого в тепле, под лампой дневного света, в маленьком деревянном ящике из-под купленной еще прошлым летом черешни или малины, из черной земли уже проклюнулись крошечные, меньше спичечной головки, нежно-зеленые ростки садовых петуний.
Налейте себе стакан компота и добавьте в него столовую ложку коньяку. Перемешайте, отпейте глоток и снова добавьте ложку коньяку. Еще раз отпейте... Смотрите, как всё дальше и дальше удаляются от вас люди, перешедшие к чаю с плюшками, как слова, которые они говорят, понемногу соединяются в одно большое, неповоротливое и монотонно гудящее слово...
В деревне для того, чтобы создать уют, достаточно затопить печку или ранней весной вырастить на подоконнике огурцы, покрытые нежной молочной щетиной
Раннюю весну трудно отличить от поздней осени — лес такой же черный, в поле трава жухлая, сухая, в лужах ледяная вода, в небе еще пусто и, кроме облаков, ворон и сорок, никого нет.
И кончается дорога тропинкой к твоему дому. И тропинку эту ты протоптал сам, своими собственными ногами, а не закатали в асфальт по приказу из районной управы смуглые жители солнечной Средней Азии.
Перья — это отдельная тема. Теперь уж почти никто и не помнит, что в восемнадцатом и первой четверти девятнадцатого веков для письма использовали не только гусиные перья. Нет, конечно, какие-нибудь самые обычные переписчики, вроде Акакия Акакиевича Башмачкина, пользовались гусиными, но люди культурные и в некотором роде утонченные писали перьями разных птиц в зависимости от того, что и кому они писали. К примеру, эпиграммы писали всегда вороньими перьями, а сплетни — сорочьими. Мало кто знает, что тот самый анонимный донос, в котором Ноздрев писал прокурору о том, что Чичиков собирается увезти губернаторскую дочку, был написан именно сорочьим пером, а сама фамилия Павла Ивановича — вороньим. Прокурор как человек высокообразованный и прекрасно разбирающийся в тонкостях великосветского письма мгновенно это увидел по толщине линий и микроскопическим характерным брызгам чернил. Другое дело — письма любовные. Их писали особенным образом заточенными перьями лебедей. Упаси Бог адресату такого письма написать свой ответ обычным гусиным пером.
Размаривающее апрельское солнце, в отличие от холодного октябрьского и ледяного декабрьского, может заполнить всю голову без остатка
Снежинки падают так медленно, как будто девочка, которая их рисует, время от времени откладывает кисточку в сторону, подпирает щеку ладошкой, вздыхает и долго смотрит в окно, прежде чем нарисовать еще одну.
Часам к девяти утра или даже к половине десятого оболочка сна становится такой тонкой, что сквозь нее понемногу начинает проникать шуршание и треск бересты, которую теща рвет на полоски перед тем, как положить в печку, тонкий, приглушенный писк петель чугунной печной дверцы, шипение масла на сковороде, шум закипающего чайника, стук кухонного ножа о разделочную доску, и когда, наконец, оглушительный запах свежесваренного кофе эту оболочку разрывает в клочья, ты понимаешь, что вокруг тебя на десятки километров не среда, не пятница, не, упаси Господь, понедельник, а только суббота, в которой нет ни работы, ни начальников с их это надо было сделать еще вчера, ни вагонов метро, в которых надо стоять на одной ноге, ни бесконечных автомобильных пробок, заполняющих бутылки так, что в них не остается ни глотка воздуха, состоящего из сажи, бензиновой гари и трех молекул кислорода на два района, но вместо всего этого есть небо, не опутанное проводами и не загнанное в щели между домами, под небом заснеженное поле, в поле деревня, в деревне дом, на кухне которого стоит большая фаянсовая тарелка с горой огненно-золотистых сырников.
И правда, первые полкилометра обратного пути, пока лес за мной гнался, я так быстро шевелил ногами и руками, что собака у меня уже ничего не спрашивала — ей и без того было все понятно. Лес гнался и за ней. Мы ощущали на своих, мокрых от пота, спинах его тяжелое, черное дыхание.
Тут ко мне сама подошла собака и спросила:
— Тебе не страшно?
Потом собака продолжала бегать, но уже не во все стороны, а только в некоторые из них. Буквально в одну или в две и недалеко. Хорошо, что я ее взял. Ее можно было время от времени подзывать и спрашивать:
— Тебе не страшно?
Дойдешь, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до леса, увидишь, что уже начало темнеть, что на обратном пути ветер будет дуть в лицо, что он стал подвывать, что поземка, что обратно до деревни еще плестись километра три, а то и все четыре, почувствуешь, что руки в перчатках заледенели, что снегу намело за шиворот, что шарф нужно было брать толще и длиннее, что глаза слезятся от ветра, и... ощутишь сиротство как блаженство, и вселенская тоска, заполняющая тебя изнутри, станет слаще халвы Шираза, и хочется брести, проваливаясь по колено в снег, ломая наст, обжигая ледяным ветром щеки, до деревни, зайти в холодную избу, долго растапливать сырые дрова в печке, кашлять от дыма, курить трубку, пить черный, смолистый чай, заваренный прямо в старой, помятой алюминиевой кружке и при свете голой, засиженной мухами тусклой лампочки, висящей на перекрученном проводе, писать стихи, которые рвут аорту, как Тузик грелку, писать так, чтобы кончики пальцев краснели и шевелились от прихлынувших к них рифм, чтобы...
Лучше, — говорю я, поудобнее устраиваясь в сугробе, — картошку в мундире свари. Да не вари в полковничьем — вари в генеральском. В том, который с селедкой, маринованными подосиновиками и рябиновкой
Снег, который шел всю ночь и все утро, утомился идти, упал и лежит.
Охотничьи лыжи готовлю накануне. Смолю их тщательно, до цвета, который мебельщики называют «венге». Потом натираю лыжной мазью до нестерпимого блеска. Новые зимние, на волчьем меху, монгольские сапоги из темно-красной тисненой кожи с монгольскими же узорами смазываю, чтобы не промокли, касторовым маслом раза два, не меньше. К утру на термометре тридцать два градуса мороза. Жена интересуется — иду ли я на полчасика только за бронхитом и сразу обратно, или на час-полтора за воспалением легких.
bookmate icon
Тысячи книг — одна подписка
Вы покупаете не книгу, а доступ к самой большой библиотеке на русском языке.
fb2epub
Перетащите файлы сюда, не более 5 за один раз