я не просто текст

Aleksandr Gorbachev
Aleksandr Gorbachev
21Книга
Я журналист и редактор и веду телеграм-канал про тексты (https://t.me/thedailyprophet). Многие книги я читаю здесь — не прошло и пяти лет (или прошло?), как возникло логичное решение завести полку.
«Формейшн» — это летопись сокровенного московского подполья, чей расцвет (если это можно так назвать) пришелся на 1990-е: «Соломенные еноты», «Резервация здесь», «Банда четырех», «Лисичкин хлеб», «Ожог», «Н.О.Ж.» — плюс еще большое количество сопредельных образований. Меня лично из всего этого всерьез задели только «Еноты» и отдельные песни остальных; творчество некоторых из героев книги (вроде Ермена Анти или Александра Непомнящего) вызывает скорее раздражение; но это совершенно и неважно: во-первых, все акценты в «Формейшне» расставлены четко; во-вторых, это книгу про этику настолько же, если не больше, чем про эстетику. И в этом смысле как раз очень ценно, что тут подробно прочерчена и генеалогия — от советской фантастики и тюменского панка к нынешним подпольщикам вроде группы «Ленина пакет», умудряющимся даже в интернет-эпоху сохранять заповедную кружковость, — и география (от Коньково до Казахстана), и идеология (от анархизма до правого поворота в НБП). Вообще, именно главы про контекст — про НБП и про «зАиБи» с их партизанским акционизмом — тут для меня были самыми ценными; возможно, потому что про самих «Енотов» я как бы уже и сам знал и даже писал — и при всем при этом их универсум столь глубок и подробен, что все равно не кажется исчерпанным: так, на сухом историческом уровне было бы интересно составить все-таки некую подробную дискографию их записей, а на концептуальном — почитать чуть больше про сложную связь текстов Усова с советской цивилизацией. Так или иначе, тот факт, что о «Соломенных енотах» существует уже полторы книжки, а, скажем, об Алле Борисовне Пугачевой в том же культурном поле — ни одной, знаменателен сам по себе.

Еще две мелких структурных заметки на полях — которые, наверное, относятся даже больше к себе, чем к «Формейшну». Во-первых, любопытно вот что: при всей толщине своего культурного слоя песни «Соломенных енотов» в конечном счете всегда очень ясные (не равно — простые, но тем не менее). При этом всех, кто писал о них в последние годы, все равно сносит в немного громоздкий, переполненный отсылками и афористической культур-философией язык; наверное, в этом можно усмотреть еще одно свойство «енотовской» вненаходимости.

А во-вторых, кажется, что этот формат — немного авторской речи плюс прямая речь героев, — в котором сделаны и «Песни в пустоту», и «Формейшн», и еще тонна хороших и плохих книг про музыку на русском языке — по гамбургскому счету все-таки очень лукавый. Те, кто его выбирает (я — не исключение; это вообще в первую очередь про себя), обыкновенно ссылаются на «Прошу, убей меня», но в том-то и нюанс, что там ведь нет никаких авторских преамбул. Никто ничего не осмысляет и не абстрактизирует: вот тебе жизнь и история во всей ее неприглядной реальности. Другой формат — собирать такие книжки репортажным способом, то есть — превращая фактуру из интервью в связное повествование от третьего лица; на такое здесь последовательно решается только Александр Кушнир, за что честь ему и хвала. Потому что серединный метод — это все-таки немного попытка посидеть на тех самых двух стульях: авторской воли не хватает на то, чтобы упаковать все собранное в полноценный нарратив (да, есть аргумент «меня там не было», но примерно вся традиция американского нон-фикшна говорит нам, что это не аргумент), но авторские амбиции слишком велики для того, чтобы не высказать свое мнение. «Я тут немного выскажу мнение, но вообще-то я не при делах». Повторюсь, «Формейшн» при этом — прекрасная книжка; совершенно точно одна из лучших, сделанных в этом жанре на русском языке. Но глобально, кажется, этот жанр пора бы уже куда-то сдвигать.
По-русски наконец издали «Предотвращенный Армагеддон» — книжку советолога Стивена Коткина про распад СССР, первое издание которой вышло аж в 2001-м году (последнее творение Коткина — исполинская трехтомная биография Сталина; не знаю, будут ли ее переводить). Это по сути такое конспективное концептуальное изложение истории СССР и России с 1970-х по конец 1990-х, ценное в первую очередь именно этой временной рамкой: грубо говоря, тезис Коткина состоит в том, что весь российский сумбур и коллапс 1990-х — это не следствие «либеральных реформ», которые по сути так и не состоялись, а продолжение распада советской империи. Популярному тезису про то, что Путин — это Ельцин сегодня, книжка противопоставляет (неосознанно, конечно; писалась и издавалась она, когда этого тезиса еще просто не было) тезис, что и сам Ельцин, и уж тем более сформировавшиеся при нем российские элиты — вовсе не новые люди свободной эпохи, а все те же советский партийные бюрократы, только теперь уже не ограниченные никакой идеологией и партийной дисциплиной.

«Конспективная» — важное слово: книжка быстрая и четкая; Коткин изредка не отказывает себе в удовольствии привести кое-какие яркие детали, но в основном ограничивается форматом «тезис и его доказательство». Для гуманитариев вроде меня это полезно в том смысле, что автор понятно и без занудства разъясняет все экономические процессы в позднем СССР (и России 90-х как его правопреемнице). Но про политику, конечно, всегда интереснее. Например, Коткин любопытно рассуждает о том, как Горбачев сгубила диалектика: с одной стороны, демонтаж монополии КПСС логично вытекал из следования ленинским идеалам, которым генсек был искренне предан, с другой стороны, именно уничтожение параллельной партийной структуры привело к коллапсу всего Союза, — именно она скрепляла его в единую систему, а вовсе не формальные госорганы. Вообще, в «Предотвращенном Армагеддоне» многое построено на том, что Горбачев и его команда не предавали советскую идеологию, а наоборот стремились ее очистить и вернуть к корням; мысль совсем неновая, но тут она проиллюстрирована очень выпукло.

Гипотеза Коткина относительно России 1990-х тоже классная — хотя местами кажется, что он выбирает те источники, которые под нее больше подходят; например, в рассказе о ельцинских методах правления многое построено на мемуарах Коржакова и Костикова, а это большой вопрос — насколько им можно доверять и приводить эпизоды оттуда как однозначно реалистичные. Ну и еще смешно, что при желании эту книжку вообще-то можно трактовать как своего рода апологию Путина — во всяком случае, известную сентенцию о том, что тому пришлось спасать страну от развала, Коткин тоже вполне продвигает; как и ту мысль, что реальные либеральные реформы начали проводиться только в 2000-х годах. Полезно, в общем, иногда поглядеть на все это стороны — и из 2001-го (ну окей, 2008-го, когда вышло переиздание) года.
Для разнообразия — отрицательная рецензия. «Кубрик» Джеймса Нэрмора — совсем какая-то ерунда. Хоть сколько-то интересны разве что главы про «Цельнометаллическую оболочку» и про «Сияние», и то в основном потому что автор пересказывает чужие интерпретации. В остальном — совсем не то, чего ждешь от книжки про величайшего режиссера в истории кино (субъективное мнение, простите). Много индустриального бубубу, которое, наверное, важно, если бы оно уравновешивалось какими-то эстетическими и смысловыми вещами, но нет — вместо этого Нэрмор до уныния подробно пересказывает содержание каждого фильма и больше интересуется особенностями их технического производства, чем содержанием.

В общем, многое непонятно: ни то, зачем это вообще было написано, ни то, зачем именно эту книжку перевели на русский — что есть получше, понятно даже по тем ссылкам, которые Нэрмор у себя расставляет.
Кубрик, Джеймс Нэрмор
В прошлом году в Ad Marginem вышла «Гранд-отель "Бездна"» — биография Франкфуртской философской школы, которая в значительной степени определила то, как мы (ну или хотя бы некоторые из нас) думаем про общество потребления, поп-культуру, а также функционирование общественных связей. Эту книжку мне не советовали, но я ее все-таки прочитал — и не жалею, хотя какие-то претензии ясны даже мне, плохо знакомому с первоисточниками (например, иногда автор начинает разговаривать сам с собой или делает очень уж механические логические связки).

В целом название не обманывает. Внутри — подробный рассказ о том, как Вальтер Беньямин, Теодор Адорно, Герберт Маркузе и их последователи стали одним из важнейших мыслителей современности. Интереснее всего — биографические обстоятельства: от мелких деталей (Адорно очень любил бегемотов) до важных сюжетов, во многом определивших дальнейшие мысли геров книги — скажем, почти все первое поколение Франкфуртской школы так или иначе сопротивлялось прагматическому капитализму собственных родителей, зажиточных европейских евреев конца XIX века. Плюс интересно про то, какое влияние на ФШ оказали ранние, гегельянские работы Маркса, откуда взялась идея отчуждения и всякие проистекающие из нее построения.

Дальше — тоже неплохо: становится яснее, как и почему идеи Школы менялись вследствие прихода Гитлера власти или, допустим, триумфа массовой культуры. Чуть поверхностно, но все равно доходчиво объясняется, как на идеологическую эволюцию авторов влияли вынужденные переезды и смены источников финансирования; когда возникает Адорно, протестующий против протестов 1968 года и вызывающий ментов к бунтующим студентам, получается смешная параллель с советскими диссидентами, которые часто становились в эмиграции ультраконсерваторами. Про Хабермаса, который как бы последнее поколение ФШ, рассказывается уже немного вскользь, зато все остальные идеи пересказаны достаточно подробно и ясно. Если честно, я понял, что вообще люблю такого рода книжки с пересказом чужих идей, хоть это, наверное, и грех.
Основополагающая книга великого французского философа, способная всерьез поколебать представления о том, как устроен мир. Тезис о том, что весь мир вокруг нас и наше восприятие реальности так или иначе сконструированы определенными институтами и агентами, в 2018 году может показаться очевидным — но во-первых, книга писалась, когда он таковым не был, а во-вторых, тут важна конкретика. Фуко подробно и блистательно анализирует, как в XVIII-XIX веках в западных обществах появились современные институты уголовного права (и в первую очередь тюрьма) — и показывает, как через них общество пропитал новый, особенно внимательный типа власти и надзора; совсем огрубляя, то, что кажется правом, после прочтения Фуко начинает выглядеть как принуждение. Если еще проще: Фуко показывает, что привычная подростковая сентенция «школа — это тюрьма» — это не просто штамп, а буквально так и есть.
У издательства Ad Marginem и музея «Гараж» есть очень симпатичная серия Minima — маленькие умные книжки в пределах ста страниц, помещающиеся в задний карман джинсов. Сам себе такое покупать будешь разве по случаю, но в дом они как-то умеют проникать; вот и у меня на тумбочке несколько месяцев провалялась изданная в этой серии работа Клиффорда Гирца «Глубокая игра. Заметки о петушиных боях у балийцев» — и сегодня я ее наконец прочитал. Времени это занимает меньше, чем иные лонгриды, а смысла дает сильно больше, чем многие из них. (Говорят, это любимая работа замечательного российского ученого и просветителя А. Л. Зорина; трудно себе представить рекомендацию лучше.)

Название — не метафора: Гирц, важный антрополог второй половины ХХ века и автор концепции насыщенного описания, здесь действительно подробнейшим образом описывает и анализирует петушиные бои, которые являются одним из любимейших досугов нативных жителей Бали. (Сначала Гирц еще и описывает, как им с женой удалось стать для жителей балийского села «своими» — они вместе прятались от полицейских, прервавших формально запрещенный бой и искавших зачинщиков; очень классная история.) Смыслов Гирц в этих боях находит миллион, постоянно переходя на еще более глубокий уровень анализа: бои — это и важное социальное явление, закрепляющее социальные связи и утверждающие статусы; и небольшая модель социума; и способ самоорганизации; и — самая важная, кажется, для автора мысль — текст. Гирц очень убедительно показывает и доказывает, что не только антрополог способен вычленить в том, как устроены бои и сопутствующая индустрия (прежде всего — пари, которые заключают между собой все зрители), изображение устройства балийского общества, но и для самих балийцев это зрелище, которое рассказывает историю про них самих, выступает как пространство, где возможна такая специфическая социальная саморефлексия.

Вообще, не знаю, писал ли кто-нибудь об этом, но мне показалось, что «Глубокая игра» — это лучшее объяснение того, почему для нас важен современный спорт и как он работает. То есть вот правда — рассуждения про петушиные бои элементарно переносятся на английскую премьер-лигу или Олимпиаду. По сути, Гирц глубоко, неожиданно и парадоксально отвечает на тот самый остранняющий вопрос старика Хоттабыча — «что будут делать с мячом эти двадцать два столь симпатичных мне молодых человека».
Роман Алексея Сальникова «Петровы в гриппе и вокруг него» последние пару месяцев передают по виртуальным рукам, как несколько лет назад передавали великую книжку «Ложится мгла на старые ступени» Александра Чудакова: то один хороший человек напишет и восхитится, то другой. Великой книжкой «Петровых» я бы все-таки пока не назвал — но внимания она точно заслуживает; во всяком случае, это редкое художественное произведение, про которое хочется еще и написать здесь.

Конечно, надо сказать базовые вещи. Это очень хорошо и очень по-своему написано; я уже писал тут как-то, что дельную художественную вещь всегда видно по первой фразе, и «Петровы» — как раз тот случай. «Стоило только Петрову поехать на троллейбусе, и сразу же возникали безумцы и начинали приставать к Петрову», — вот такое обманчиво простое, обаятельно абсурдистское, слегка изломанное, трогательно избыточное, по-хорошему неловкое письмо доминирует во всем романе, местами достигая изрядных высот и по части комизма, и по части точности. Люди любят, когда литература ловит какие-то вещи, «как в жизни», и Сальников умеет это делать с мелкими, но важными ощущениями. Например: «Вообще, у Петрова возникало ощущение, что родители растили его только для того, чтобы он зачал им внука, если бы внука можно было получить как-нибудь опосредованно, избегнув возни с самим Петровым, – родители бы с удовольствием последовали этому рецепту».

С какой-то точки зрения хватило бы и этого — и где-то до экватора романа кажется, что больше тут ничего и нет: остроумно сочиненная черная комедия из жизни обычно-необычной екатеринбургской семьи с периодическими отходами в сюрреализм и очень ловкой композицией, которая в итоге собирается, как трехмерный паззл. Во второй половине, однако, — особенно после пятой главы, про юность Петрова и его друга Сергея, безусловно лучшей во всем романе, — начинает складываться и некий надсюжетный важный смысл. Смысл этот, кажется, примерно вот в чем. В российской публицистике 2000-х было распространено слово «хтонь»; кажется, как и многие другие, его крепко ввел в оборот Юрий Сапрыкин в своей колонке. Из нее следует, что хтонь — это «темная, подземная, иррациональная сила, управляющая жизнью страны», но в современном русском смысл быстро вымывается, и мне кажется, что употребляли его (и я сам, брат, из этих) в качестве такого интеллигентного синонима слову «быдло»; для обозначения неких «простых» людей и их потайной и жуткой жизни, одним из проявлений которой является невольное, но несокрушимое обеспечение легитимности действующего русского государства.

Так вот, «Петровы» — это в каком-то смысле роман про эту самую хтонь, только эта самая сила тут, да, иррациональная, но в каком-то странном, абсурдистском опять же смысле светлая и вполне себе земная. Герои «Петровы» — автослесарь, библиотекарша и их круг общения — те самые «простые» люди, которые тут выписаны без малейшей снисходительности; при том, что это в целом удивительный и удивляющийся текст, он нисколько не подвергает сомнению легитимность своих героев (в отличие от них самих, то и дело предающихся размышлениям о своей обыденности). И напротив: Сальников умеет увидеть красоту этой самой иррациональности; тайную энергию этой самой хтони; какую-то подспудную глубину. Все это, наверное, пошловато звучит, но это потому что я не умею толком доформулировать — Сальников все делает очень тонко, и «Петровы» получаются одновременно похожими и на Мамлеева с его лезущей изо всех щелей родимой жутью, и на Иванова с его умением увидеть литературу в российской обыденности. Если угодно, «Петровы» — это роман, гуманизирующий слякоть. Нужная штука.
Усовестившись укором С. Смирнова, открыл — и проглотил за три дня: как говорят в таких случаях, unputdownable; все написано и построено так, что семнадцать лет, которым посвящена книга, с одной стороны, проходят перед глазами очень быстро, с другой — кажутся невероятно насыщенными событиями, местами (собственно, в случае самого 1917 года) до абсурда. Так оно, видимо, и было.

В России очень мало исторической журналистики, попыток именно по-репортерски описать историю — с ходу могу вспомнить разве что Леонида Юзефовича, который такие вещи делает по-настоящему гениально. У Зыгаря задача в каком-то смысле еще сложнее — он берется за события, которые, с одной стороны, вроде как всем известны, более того, давно и прочно беллетризированы и мифологизированы, с другой, именно благодаря этой мифологизации к ним очень трудно прорваться, превратить их во что-то живое. В «Империи» это, по-моему, получается — прежде всего засчет именно что журналистского внимания к деталям (по-моему, впервые столько выделял для себя цитат) и построения повествования через людей: книга складывается как мозаика из разных судеб; вероятно, более рачительный автор рецензии мог бы посчитать, сколько там оптик (то есть героев, как бы глазами которых мы смотрим на происходящее); я готов только сказать, что их ровно столько, сколько нужно на отведенный объем — немало, но и не настолько много, чтобы запутаться в основных персонажах.

Начинает Зыгарь аж с 1900 года — и конкретно 1917-му посвящены только последние две, кажется, главы; в этом смысле «Империя» хорошо работает в тандеме с тем же Мьевиллем, у которого как раз сильно не хватает бэкграунда и контекста. Тут с ними как раз все хорошо — хорошо понятно, откуда появляются первые российские партии, по-американски кропотливо выведен бэкграунд главных героев (включая происхождение и родителей), последнее поколение Романовых явлено во всем его странном многообразии — ну и так далее. Особенно подробно прописана культурная жизнь, которая явно интересна автору не меньше, чем политическая; собственно, если говорить о претензиях к книге, то, пожалуй, можно было бы поспорить с выбором Гиппиус и Дягилева как героев и подробными хрониками их жизней — это при том, что толком понять, почему Россия вступила в Перввую мировую, почему война началась и почему ей сопутствовал такой подъем патриотизма, из книги затруднительно. И это не очень хорошо — потому что «Империя» тоже, конечно, во многом такой популярный и захватывающий учебник истории, а учебник такие вещи объяснять должен; с другой стороны, это одна из немногих претензий.

Любопытно, что начинается книга Зыгаря с отлучения Толстого от церкви — любопытно с той точки зрения, как соотносится концепция истории автора книги с толстовской. Для Зыгаря (во всяком случае, как это, кажется) следует из тандема «Всей кремлевской рати» и «Империи») история — это, с одной стороны, именно про действия отдельных акторов-героев; с другой, не столько про их сознательный расчет, сколько про совокупность случайностей. Иными словами, история — это прежде всего история ошибок и непониманий, а не решений и прозрений. В эпилоге автор четко обозначает, что исход 1917 года был не единственно возможным, что существовали определенные развилки, где все могло пойти по-другому; интересно в этом смысле было бы узнать, могла ли пойти по-другому история большевиков уже во власти — и не привести к Сталину (гораздо более болезненный и в каком-то смысле более актуальный вопрос). Но это уже, наверное, в следующих сериях.

Наверное, отдельно надо сказать про приснопамятные сноски, в которых проводятся параллели между началом ХХ века и современностью и которые многих раздражают. Возможно, сказались завышенные ожидания (в том смысле, что я ждал худшего); возможно — то, что я читал книгу в электронном виде, и сноски не лезли в глаза (на них надо было кликать), но, по-моему, они вполне терпимы — и их совсем немного. Да, кое-где Зыгарь проводит слишком грубые аналогии — но есть и моменты, где его замечания кстати: скажем, меня и правда поразила где-то в начале цитата из некой демонстрантки, которая говорит — мол, а чего страшного, если что, посидим в кутузке, мы знаем, что в русских тюрьмах не пытают. К этому тезису, как выяснилось, есть претензии, но, как по мне, он показателен и без экстраполяции — понятно, что сейчас ни один политически активный человек в России не произнесет фразу «мы знаем, что в русских тюрьмах не пытают».

В любом случае, надо полагать, что ключевая функция «Империи» — просветительская (делаю этот вывод исходя из того, что последний год Зыгарь занимался именно просветительским проектом по теме), и с ней книга, по-моему, отлично справляется. При всех ее громадных размерах она не только и не столько дает ответы на все вопросы, сколько заставляет задавать новые. Как так вышло, что Керенский за четыре месяца превратился из самого популярного политика России в самого непопулярного? (Кстати, про это только что вышла книжка у прекрасного историка и одного из главных специалистов по этому времени Бориса Колоницкого.) Каким было поведение Русской православной церкви в 1917 году? Как большевики выполняли свое обещание добиться немедленного мира? Каким было движение за самоопределение наций — и как из него в итоге получился Советский союз? Все эти темы «Империя» намечает и как бы открывает — но вызывает желание дальше копаться в них самостоятельно. Лучшего эффекта для такой книги пожелать сложно.
«Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида, американского журналиста-активиста, оказавшегося в России ровно осенью 1917 года и видевшего все происходящее своими глазами. Его активистские увлечения и конкретно огромная симпатия к большевикам, конечно, сильно влияют на книгу — и риторически (порой автора, хоть книга и написана в 1919 году, вроде как еще до формирования торжественного советского канона, срывает в почти сорокинского толка славословия), и содержательно (некоторые байки, рассказанные с чужих слов, больше похожи на пропаганду, чем на свидетельства очевидцев). И тем не менее, это очень ценный взгляд — во-первых, все-таки чужой, не вполне вовлеченный во все перипетии российской политики; во-вторых, все-таки журналистский, стремящийся все увидеть своими глазами и предоставить слово всем сторонам конфликта. Рид заходит в осажденный Зимний, едет в Царское село, откуда, как ожидается, должны наступать войска, поддерживающие Керенского, ходит по многочисленным митингам и заседаниям — и все это описывает в ярких коротких сценках. Кстати, правда коротких: «Десять дней» — еще и хорошее свидетельство того, сколь другим был подход к нарративной журналистике, когда она только начиналась; очевидно, что, если бы эта книга писалась на несколько десятилетий позже, при всей той же фактуре она была бы гораздо длиннее попросту из-за обилия дополнительных деталей.

Помимо этой живой динамики ценна книжка Рида прежде всего двумя вещами. Первое — ощущение Петрограда помимо революции; у Зыгаря (о котором позже) это тоже немного есть, но у Рида как у человека внутри ситуации все-таки больше: мы видим город, в котором, с одной стороны, решается судьба страны и который, вообще говоря, скоро могут оккупировать, при этом в нем вовсе не останавливается совершенно обычная, будничная жизнь. Самый в этом смысле милый момент — когда Рид пишет чуть ли не про само 25 октября: мол, проснулся поздно, у меня были на этот вечер билеты в театр, но я в итоге решил все-таки не ходить — на улицах было интереснее. И второе — описание того, что происходило сразу после захвата власти в большевиками, буквально в следующие несколько дней. И Мьевилль, и Зыгарь заканчивают повествование более-менее ровно 25 октября — прием понятный и легитимный, но ведь последующее не менее интересно, чем предшествующее, и Рид дает повод заинтересоваться им еще больше, заканчивая ровно на альянсе большевиков с левыми эсерами на втором Съезде крестьянских депутатов. Что случилось с этим альянсом дальше — мы примерно представляем; каким был путь к этому случившемуся, хочется узнать немедленно.
Книга, которую написал редактор сайта Sports. ru и один из моих лучших друзей Ваня Калашников. Я, конечно, непростительно долго до нее добирался, но когда добрался — прочитал за пару счастливых дней, чего и всем советую. В принципе, то, что концентрация удивительных человеческих историй в спорте едва ли не выше, чем в любой другой отрасли человеческой деятельности, уже давно не удивляет — но тут футбол понимается не только как сюжет человеческой жизни, но и оптика для рассмотрения культуры, что в случае Англии, разумеется, более чем уместно. Книга устроена как путеводитель — и рассказывает не только про географию, но и про современную историю империи, которая растеряла все основания претендовать на мировое господство и обустроила в себе культ обычая, локуса, местности; футбол, разумеется, стал одной из самых ярких манифестаций этого культа. Гастрономические традиции стадионов в разных уголках Англии и комические интеракции с болельщиками; поразительные сюжеты из 70-х и современный экономический бум; безумные владельцы, деспотичные тренеры и пьющие игроки; ну и главное — масса анекдотов, через которые видно, как меняется мир. Мой любимый — история про немецкого военнопленного, отличника Люфтваффе Берта Траутманна, который после Второй мировой, выйдя из лагеря под Манчестером, стал патриотом Англии и легендарным вратарем «Манчестер Сити»: в финале Кубка Англии 1956 ему чуть не сломали шею прямо на поле.

Вообще — это чрезвычайно комфортное чтение, в самом лучшем смысле слова. Мало что бывает интереснее таких спортивных баек — а тут еще и культурологические смыслы в полный рост. Жаль, что про российский футбол такое никто писать не торопится.
Прочитал нашумевшую книжку «Sapiens» — обозрение истории человечества с космической высоты (то есть в максимально широких масштабах) в исполнении Юваля Ноя Харрари, профессора Еврейского университета в Иерусалиме и автора соответствующего курса лекций на «Курсере». Собственно, устность текста Харрари тут местами чувствуется — но это скорее плюс.

Книжка, безусловно, любопытная — хотя бы тем, что максимально четко все систематизирует и позволяет уложить в голове эту самую краткую историю человечества, по ходу дела опровергая ряд стереотипов и отстаивая ряд полезных ценностных положений (например, тут тонко, без активистских перегибов написано и про патриархат, и про развитие капитализма). Самое интересное, пожалуй, — это первые главы: я вообще обычно не очень люблю про доисторическую эпоху, но Харрари рассказывает про нее с помощью действительно захватывающих парадокс; выясняется, например, что и ранним хомо сапиенс была свойственна редкая агрессия в отношении окружающей среды — и значительное количество видов животных были уничтожены еще до всяческих промышленных или научных революций. Еще Харрари хорошо показывает, что сапиенс — не столько вершина эволюции, сколько вид, сумевший по тем или иным причинам пережить или истребить другие аналогичные виды; и причины эти — прежде всего (ха-ха) в умении рассказывать друг другу истории, создавать коллективные мифы, позволяющие, в свою очередь, создавать массовые сообщества, способные на сильно большее, чем отдельные общины.

С другой стороны, есть ощущение, что при всем своем внимании к роли нарратива и культуры Харрари в какой-то момент все же отдается сциентизму: начиная где-то с Нового времени он рассказывает эту самую краткую историю прежде всего как историю взаимодействия науки и политэкономии, почти забывая про роль культуры и медиа в изменениях человечества; про интернет тут и вовсе примерно полабзаца — и вряд ли это легитимный подход, даже если воспринимать историю человечества в масштабах тысячелетий. Я как-то особенно резко почувствовал нехватку культурных смыслов еще и потому, что следующим номером начал наконец осиливать пятикилограммовый ад-маргинемовский фолиант «История искусства с 1900 года». Впрочем, об этом как-нибудь в другой раз — вряд ли скоро.

(Впрочем, читатели сообщают, — спасибо! — что про культуру и интернет много в книжке «Homo Deus», которая писалась в пару к «Sapiens».)
Взахлеб, буквально за пару дней прочитал «Войны за Иисуса» Филиппа Дженкинса, которую давно откладывал (особенно хорошо пошла на контрасте со «Смертью и жизнью американских городов» Джейн Джейкобс — важная, конечно, книга, но бесконечно занудная). По-голливудски интересная история того, как христиане в IV-VI веке пытались договориться о природе Христа: был он Богом, человеком — или и тем, и другим; и если последнее, то в каких пропорциях и взаимоотношениях находились две природы.

Дженкинс как будто бы рассказывает о мелочи — именно о спорах вокруг природы Христа; история принятия догмата о Троице тут затрагивается по касательной, до разделения церквей остаются сотни лет. Впрочем, быстро становится понятно, что это не мелочь — за буквально одну греческую букву, отличающую одно определение от другого, люди бунтовали, бились и умирали на протяжении десятков лет. В «Войнах за Иисуса» убедительно показано, что в этом нет ничего нелепого или анахроничного: дело не только в том, что похожие вещи прямо сейчас продолжают происходить в исламе, но и в том, что наши собственные споры вокруг, например, свободы рынка, быть может, менее кровавы, но не менее ожесточенны, а именно религиозное знание было в эпоху, описываемую Дженкинсом, главным в иерархии знаний. Книгу быстро начинаешь читать как микроисторию идей, написанную, как боевик.

Другой важный момент — мощные интеллектуальные повороты. Как только ты начинаешь убеждаться, что глобальные изменения доктрины напрямую связаны с политикой и вообще зачастую обусловлены какими-то совсем сиюминутными факторами (главный пример, который Дженкинс приводит аж дважды, — если бы лошадь императора Феодосия не споткнулась и он бы с нее не упал, монофилиты, то есть сторонники того, что у Христа была одна, божественная природа, победили бы), автор вдруг четко показывает, что так, да не так: патриархи и епископы вырабатывали свою позицию прежде всего в диалоге и спорах друг с другом — и зачастую были готовы претерпевать за свои убеждения самые адские муки.

Еще потрясает то, насколько хорошо сохранилась хроника событий, происходивших, на секундочку, полторы тысячи лет назад. Вселенские соборы зафиксированы вплоть до конкретных реплик из толпы — а потом временами ощущение, что читаешь репортаж со съезда народных депутатов СССР конца 80-х (то есть с очень интересного съезда). Есть и эпизоды, достойные российского парламента 90-х, — например, так называемый отмененный Второй эфесский собор, Собор разбойников, на котором власть захватил александрийский епископ Диоскор и заставил братьев по вере буквально силой отречься от прежних доктрин, наплевав на мнение Рима.

Ну и вообще: к концу книги начинаешь довольно хорошо понимать, чем отличались воззрения антиохийской школы (идеология которой победила, хотя сам город пришел в упадок еще до начала второго тысячелетия) от александрийской (которую в итоге одолели мусульмане), как делилась власть между епископатами Рима и Константинополя, откуда взялись копты и какую роль в истории сыграли женщины по имени Пульхерия и Евдоксия. И ей-богу, это полезное знание — помимо прочего, «Войны за Иисуса» очень понятно объясняют, как так вышло, что поначалу (и логичным образом) основные центры христианства существовали на Ближнем Востоке, а через несколько сотен лет эта религия почти целиком переехала в Западную Европу.
Джон «ноубрау» Сибрук написал теперь книжку о музыке, называется «Машина песен», русский перевод вышел в Ad Marginem. По прочтении окончательно становится понятно, в чем одновременно сила и слабость Сибрука. С одной стороны, он умеет хлестко формулировать какие-то важные культурные парадоксы про современность: сначала было «культурных иерархий больше нет, Бах и Дженнифер Лопез существуют в одном пространстве»; теперь, условно говоря, — «все популярные песни пишут одни и те же люди». С другой, от этой хлесткости возникает неизбежный редукционизм — плюс Сибрук все-таки не может отказать себе в удовольствии немного привстать на табуреточку и напомнить, что в наши-то времена все было по-другому, не то что нынешнее племя.

Плюс к тому — типичная проблема статей-ставших-книгами: объем несколько раздут, и количеству собранного материала не вполне отвечает (так, в какой-то момент становится ясно, что поговорил Сибрук для книги с десятком примерно человек, не добравшись даже до некоторых из артистов, о которых пишет, — до Рианны, например; многое цитируется исключительно по вторичным источникам). В результате — интересный рассказ о том, как группа шведских продюсеров придумала, как совместить грув популярного R'n'B с европейским мелодизмом и сорвала на этом куш (главный тут герой — бывший хард-рокер под псевдонимом Макс Мартин, пишущий бестселеры уже 15 лет подряд); любопытное погружение в то, как конкретно работают продюсерские команды, в которых за каждый элемент песни — бит, мелодия, текст и так далее — отвечают разные люди; забавные анекдоты про карьеру Рианны и нескольких менее известных лиц; совсем уж дефолтный экскурс в мир корейской поп-музыки. По-настоящему интересно было бы добавить к рассказу о разных типовых случаях атипичные — откуда взялся феномен Crazy Frog, например? или, например, чем все-таки хиты отличаются от не-хитов на уровне их восприятия мозгом (кроме того, что их крутят по радио)? — но автор ими не задается: сказано же, что сила его — в максимально обстоятельном выпячивании заданного тезиса.

Интересно, что даже полноценного злодея Сибрук почему-то решил не выводить: один из героев книги — продюсер Доктор Люк, которого еще до публикации его подопечная певица Кеша обвинила в сексуальных домогательствах и постоянном эмоциональном насилии; однако об этом эпизоде Сибрук рассказывает с поразительным для американского журналиста сочувствием к обвиняемому — мол, так и непонятно, было там чего-то и нет (понятно действительно не вполне; тут скорее интересно нарушение традиционных риторических стратегий, применяемых в таких случаях, — видимо, к моменту появления обвинений автор уже слишком был близок к герою). Ну и вообще: хоть Сибрук явно и имеет в виду, что все эти «фабрики хитов» — дело сомнительное, если не вовсе вредное, все-таки правила журналистской объективности он почти везде блюдет, и ощущения от «Машины песен» в итоге вполне деловые и будничные: люди работают.

Раз такое дело, заодно пожурю издателей за ряд прискорбных косяков с переводом — мелочи вроде фразы «Spotify, музыкальный стриминговый сервис компании Netflix» легко бы отловил любой знакомый с предметом фактчекер, а впечатление от в целом очень добротного перевода они неизбежно портят.
Едем в Камбоджу, прочитал в этой связи «Брата номер один» — подробную биографию Пол Пота, написанную американским историком Дэвидом Чендлером. Пол Пот и его режим давно уже превратились в один из самых страшных мифов ХХ века — и Чендлер этот миф, разумеется, не разоблачает, но полезным образом уточняет. Да, три года правления «красных кхмеров» обернулись чудовищными жертвами среди населения Камбоджи и вообще полным ужасом, но то было скорее не спланированное уничтожение предполагаемых противников и просто ненадежных социальных элементов (хотя и его хватало), — а скорее провал всех планов руководства Демократической Кампучии, которое в основном состояло из получивших довольно поверхностное западное образование людей, толком не разбиравшихся ни в политике, ни в экономике и посчитавших, что если им за несколько лет удалось захватить власть в стране, то и заданные планы по превращению Камбоджи в рисовую сверхдержаву освобожденные люди, выселенные из городов в поля, выполнят. Вышло, разумеется, по-другому.

Обращают на себя и еще несколько любопытных моментов в биографии Пол Пота / современной истории Камбоджи:

1) Количество темных мест в истории Салота Сара, родственника королевских придворных и популярного школьного учителя, который и взял себе в итоге революционный псевдоним Пол Пот. То есть вплоть до момента его прихода к власти Чендлеру регулярно приходится разводить руками и говорить: что он делал в это время, не вполне понятно. Более того — никто из знавших Салота Сара до его ухода в глубокое подполье и начала вооруженной борьбы во власть не характеризует его как человека не то что с диктаторскими замашками, а просто хоть сколько-нибудь выдающегося. Ну да, он был талантливым учителем с заметным риторическим даром, но не более того — и уж точно был средним учеником и никак не выделялся среди ровесников и даже товарищей по коммунистическому движению во Франции. То ли это сюжет про банальность зла — то ли про феноменальную способность к мимикрии; и теперь уже и не поймешь.

2) Как становится ясно из книги, все современные жуткие приключения Камбоджи, включая пол-потовский период, во многом определяются отношениями этой страны с Вьетнамом — там сплошная нераздельность и неслиянность; фактическая связанность судеб двух наций, перемешанная с их сложными чувствами по отношению друг к другу. В конце концов, красных кхмеров во многом пришли к власти потому, что вьетнамские товарищи поддерживали их ресурсами в течение полутора десятка лет, — но быстро выяснилось, что все это время Пол Пот и его команда тихо ненавидили вьетнамцев, позволявших себе поучать камбоджийцев; отношения накалились и в итоге привели к тому, что все те же вьетнамские товарищи режим Пол Пота демонтировали.

3) Ну и история про то, что человек, которого весь западный мир считал примерно хуже Гитлера, после того, как его лишили власти, еще двадцать лет то вел войну в родной и чужой стране, то (пусть за кулисами) участвовал в политической жизни Камбоджи и мирных переговорах, а в итоге, пусть и покинутый даже товарищами по партии, умер своей смертью, все-таки удивительная. Что называется, к вопросу об исторической справедливости.
Добрался наконец до «Воображаемых сообществ» — книги социолога Бенедикта Андерсона про то, откуда взялась такая кажущаяся нам очевидной и незыблемой категория, как «нация», как она формировалась в человеческих головах и как возникали национализмы. Работа в целом основополагающая и, видимо, на данном этапе как минимум очевидная (если не оспоренная — не знаю просто).

Андерсон предлагает считать нацию именно что «воображаемым сообществом» и указывает, что вообразили ее в первый раз вовсе не так давно — в конце XVIII-начале XIX века. Повлияли на это несколько ключевых факторов: постепенный упадок прежней психогеографической картины мира, в центре которого были религии и предлагаемые ими маршруты социальных путешествий; новое представление о «пустом» времени (его еще можно назвать «газетным» — то есть когда мы соотносим с собой события, которые где-то происходят одновременно друг с другом); и главное — распространение национальных языков и их постепенная легитимизация, как культурная, так и административная, через «печатный капитализм» (то есть распространение и постепенное удешевление книгопечатания).

Андерсон, вообще скептически настроенный к европоцентризму и много и интересно пишущий про регионы за пределами Европы (особенно про Юго-Восточную Азию), указывает, что первые национализмы в привычном нам формате сформировались в Латинской Америке. Это обстоятельство связано с новыми маршрутами социальных паломничеств креолов (то есть укоренившихся на колонизированных территориях потомков колонизаторов), которые, имея доступ к тем же ресурсам, что граждане метрополии, не имели тех же карьерных возможностей и в лучшем случае могли претендовать на какие-то руководящие посты у себя на родине. Это в конечном счете и привело к возникновении новых воображаемых обществ в головах национальных элит, которые в дальнейшем нередко и воплощали эти воображаемые сообщества в реальные.

После того, как первичные очертания национализма наметились и были сформулированы, стало легко заниматься его идеологическим «пиратством» — чем и озаботились элиты старых империй, озабоченные конкуренций со стороны новых воображаемых сообществ, создав «официальные» национализмы, чаще всего проявлявшиеся в языковой политике. И уже в XX веке эти «официальные» национализмы мутируют — или, если угодно, просачиваются — обратно в постколониальные страны, где благодаря им создается почва для новых массовых национализмов и появлений новых воображаемых сообществ, очерченных вполне определенными и нередко довольно произвольными географическими границами.

Это, конечно, очень поверхностный пересказ — книга хоть и коротенькая, но очень плотная; в конце, например, там есть очень интересные рассуждения о парадоксах национальной исторической памяти, которая неизбежно включает в себя необходимость забвения (которое, в свою очередь, работает как напоминание, цементирующее некие коллективные травмы). Все это очень любопытно, конечно, хотя и вряд ли станет открытием для любого человека, минимально интересующегося проблемой. На дальнейшие вопросы наверняка тоже есть предположительные ответы в форме статей и книг, но раз уж в голову пришло:

1) При том, что Андерсон неоднократно указывает, что именно война за независимость США стала импульсом для формирования национализмов и соответствующих революционных движений в будущих странах Латинской Америки, сам тип американского национализма он почти не упоминает и не анализирует. А кажется, что его интересно было бы рассмотреть в андерсоновской оптике (особенно в исторической динамике) — если, конечно, считать американскую смесь империализма, локального патриотизма и сложных отношениях с «другими», пришлыми национализмом как таковым; но вообще под андерсоновское определение нации США определенно подходят.

2) Ну и про Россию интересно, кажется. Говоря об «официальном» национализме, Андерсон даже переносит термин «русификация» (предпринятое имперским руководством ближе к концу XIX века навязывание русского языка как государственного национализирующимся окраинам) на другие страны — однако о судьбах русского национализма в веке 20-м почти не пишет, а ведь это, кажется, самое интересное; ну для нас уж точно. Любопытно было бы подумать о происходящем между Россией и разными бывшими частями империи / СССР в последние 25 лет в контексте крайне запоздалых эффектов русификации и обнаружения себя локальными национальными элитами заново после распада Союза; еще более любопытно было бы соотнести концепции Андерсона с идеями Эткинда про «внутреннюю колонизацию» (см. одноименную книгу) и Валерия Соловья — про конфликт между русским-националистическим и российским-имперским, в котором неизбежно побеждало последнее (см. книгу «Несостоявшаяся революция»).
Прочитал на прошлых выходных «Авиатора» Евгения Водолазкина. На середине книги было неприятное ощущение «зачем я это делаю» (и роман действительно не без изъянов — скажем, вторая часть написана как дневник трех разных героев, но разговаривают они, в общем, одним и тем же голосом), но к концу все вырулило в вещь равно трогательную и осмысленную. Как было понятно еще по «Лавру», Водолазкина в первую очередь интересует язык; как становится совсем понятно по «Авиатору», язык его интересует не с формально-экспериментальной точки зрения, а как одновременно самый надежный и безнадежный инструмент хранения памяти. В «Авиаторе» это очевиднее и отчетливее, например, потому что никаких собственно языковых выкрутасов тут нет, хотя могли бы быть — по сюжету главного героя, которого в 1930-х заморозили на Соловках в рамках научного эксперимента, размораживают в 1999-м, но говорит и пишет он почти так же, как его новые знакомые из современности (хотя мог бы, конечно, по-другому). В «Авиаторе» вообще много чего значимым образом нет — скажем, с таким сюжетным поворотом явно напрашиваются разговоры о судьбах России, но они тут появляются как бы исподволь, помимо главного, а о России 99-го (значимый вообще-то для современности год) не сказано толком ничего.

А что есть? Ну вот о том, что есть, в сущности, и книга. О частной, мелкой как памяти как самой достоверной и (снова парадокс) самой обманчивой. Об одновременной индивидуальности и обобществленности языка. О том, что, возможно, и пресловутые судьбы России имеет смысл рассматривать через уничтожение частного и мелкого в пользу глобального, а вернуть эту землю себе возможно только через возвращение этого частного и мелкого. О том, в конце концов, что торжественное и грациозное слово «авиатор» в конечном итоге сменилось на бытовое, почти мещанское «летчик» — и есть в этом нечто симптоматичное.
Прочитал книгу Дэвида Хоффмана «Мертвая рука» — про финальную стадию Холодной войны и про то, как решали вопрос накопившихся в уже бывшем СССР ядерных (а также биологических и химических) вооружений в начале 90-х. Книга — шестьсот страниц плотного текста со всеми подробностями, например, выработки штаммов чумы в предприятии «Биопрепарат», так что начинал я ее, когда второй полноценной Холодной войной и гонкой вооружений пахло не так сильно, как сейчас, а в итоге получилось очень познавательно.

Вообще, книга очень познавательная и по-своему, с точки зрения глубины проработки материала образцовая — иногда даже слишком: мне вот лично всякие аспекты работы над вирусами и бактериями не очень интересны, и соответствующие главы давались тяжело; впрочем, с той же основательностью написаны главы о разговорах Рейгана (а потом Буша) и Горбачева, а также о взаимном шпионаже между СССР и Америкой — и они читаются в один захватывающий большой скачок. К тому же получается интересная и неочевидная перспектива на распад СССР — собственно политические процессы в стране Хоффмана в данном случае не интересуют, зато он подробно описывает, что происходило с ядерным чемоданчиком, пока Горбачева блокировали в Форосе. Производит книга и отрезвляющее воздействие — ядерное разоружение, положим, честно по мере сил форсировали и Ельцин, и Горбачев, а вот для приостановки разработки в каком-то смысле даже более чудовищного биологического оружия ни тот, ни другой чрезмерных усилий не приложили.

Количество этого самого биологического и химического оружия у СССР впечатляет отдельно — впрочем, тут надо оговориться и сказать, что книга все-таки написана с точки зрения американца; это, безусловно, честная журналистская работа, но все равно такая, где США изначально скорее на стороне разума, а ее оппоненты скорее источники опасности (ну и соответственно, слова первых принимаются на веру, а вторых — нет, что приводит к чудовищным разоблачениям во втором случае и имплицитной конвенции, что поводов для них нет, в первом). Это абсолютно нормально, конечно, и ничуть не умаляет достоинств книги — но в голову неизбежно приходит.

Ну и отдельно — из «Мертвой руки» особенно наглядно следует, что то, что ядерное и прочее оружие не попало в по-настоящему плохие руки в начале 90-х, было, в общем, чудом. Последняя часть книги — вообще самая ошеломляющая: и когда описывается, как американцы почти случайно натыкаются на огромный склад обогащенного урана в Казахстане, и когда описываются экспедиции на заброшенный остров Возрождения в Аральском море, где на обезьянах и других животных испытывали бактериологическое оружие. Сила деталей: среди прочего, есть буквально одно предложение про то, как один американский дипломат нашел штаммы чумы хранящимися в жестяной банке из-под венгерского зеленого горошка — и его достаточно для того, чтобы холодок побежал за ворот со скоростью Усэйна Болта.

(Хоффман, кстати, вообще отличный автор — его книжка «Олигархи» тоже и даже в первую очередь рекомендуется к прочтению; наряду с «Революцией Гайдара» Коха и Авена это лучшее нон-фикшн-сочинение про российские 90-е, да и про современную Россию вообще.)
Последним, наверное, прочитал книгу Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не закончилось» — но если все-таки не последним, то дичайше рекомендую; с точки зрения насыщенности смыслами и умения понятно объяснять захватывающе сложные вещи это редчайший экземпляр.

Как, наверное, уже везде многократно написали, Юрчак сумел любопытно поставить вопрос, задавшись целью объяснить парадокс: как так получилось, что советские граждане одновременно искренне верили в вечность страны, в которой жили, — и оказались хорошо подготовленными к ее распаду. Ответ, который автор формулирует, попутно очень увлекательно вводя читателя в интеллектуальный контекст современной культурной антропологии, заключается в том, как именно существовали авторитетный дискурс и символические системы в позднем социализме: с одной стороны, разнообразные политические отправления были предельно ритуализованы и стандартизированы, вплоть до того, что речи и статьи повторяли друг друга дословно; с другой стороны, эта формализация и выхолащивание содержания приводила к тому, что Юрчак называет перформативным сдвигом, — пустые идеологические структуры начинали наполняться самыми неожиданными смыслами и идеями, таким образом обеспечивая легкость своего будущего падения, произошедшего, как только автоматизм системы был нарушен и была предпринята попытка акцентировать давно потерянное содержание.

Впрочем, мне тут важнее сказать даже не это — в конце концов, глуповато пересказывать содержание по-настоящему умной книги; к тому же, там еще и масса по-настоящему любопытных примеров из дневников, комсомольских будней и прочих случаев советского бытия. Как мне представляется, эта книжка чертовски важна не только чисто содержательно, но и этически, что ли. Потому что Юрчак, во-первых, регуманизирует советского человека, homo soveticus, которого что публицистика, что определенный тип культурных исследований превратили в плоского лицемера, существовавшего исключительно в пространстве бинарных оппозиций; демонстрирует, что реальность была на порядок сложнее, чем на советских карикатурах, и что подавляющее большинство граждан не были ни искренними коммунистами, ни диссидентами — а кем-то гораздо более тонко настроенным. Во-вторых, уже в более глобальном смысле, «Это было навсегда» — это апология многозначности, многомерности человека, общества и культуры; веская и убедительная отповедь безоговорочности; крайне аргументированное доказательство того, что самое интересное и важное всегда происходит где-то в полутонах, противоречивостях, мерцаниях. Осознания этих обстоятельств чертовски не хватает современным российским общественным дискуссиям — хоть в зоне государственного, хоть в зоне условно протестного; книжка Юрчака крайне весомо объясняет, почему помнить об этом необходимо.
Дочитал книгу гарвардского историка Сергея Плохия «Последняя империя» — прилежную хронику второй половины 1991-го года, отслеживающую цепочку событий, которая привела к Беловежским соглашениям и распаду СССР. Рекомендовать, пожалуй, не буду — но несколько интересных выводов имеется:

1) Из книги подспудно следует довольно специфическая философия истории — заключается она примерно в том, что большие события, затрагивающие жизни миллионов, могут происходить по совсем произвольным причинам; условно — кто-то кому-то не позвонил или кто-то кому-то нахамил. То есть, с одной стороны, да, все шло к распаду СССР в прежнем виде; с другой — ну повернись одно из совещаний так называемого Государственного совета по-другому, вполне возможно, он бы и сохранился. Или, скажем, если бы власти Украины несколько иначе отреагировали на ГКЧП.

2) Про власти Украины — это, конечно, главный тезис книги: Плохий довольно аргументированно доказывает, что основным инициатором и триггером итогового распада СССР стала именно позиция украинцев, которые, резко взяв курс на независимость после путча, уже не готовы были отыгрывать назад ни в какой форме (больше половины населения проголосовали за независимость Украины даже на Донбассе и в Крыму). Как уже отмечалось в фейсбуке, конечно, роль Украины в новейшей истории России впечатляет — и в связи с событиями последних лет выглядит даже несколько зловеще.

3) И еще любопытно, что Плохий в предисловии утверждает, что, дескать, обнаружил множество новых материалов в президентском архиве Буша-старшего и сейчас всем покажет, но по ходу пьесы выясняется, что ничего особенно нового в этих материалах и нет: Буш-старший почти все время занимал выжидательную позицию, одинаково держал дистанцию что с Ельциным, что с Горбачевым и вообще никакой особой инициативы не проявлял. Автор делает из этого вывод, что Буш старался сохранить СССР, но больше похоже на стратегию «как бы чего не вышло». Что подтверждается и результатами бушевского президентства — притом что за его время успели случиться падение Берлинской стены, распад СССР, война в Персидском заливе и много что еще, на второй срок Буша не переизбрали, да и сейчас о его президентстве как о значимом историческом периоде в Америке практически не вспоминают (притом что о его предшественниках Рейгане и даже Картере вспоминают будь здоров как).
Купил и проглотил за полчаса (главный одновременно плюс и минус графических романов — то, что стоят они дороже обычных, а читаются гораздо быстрее) «Газель смерти» — комикс про приключения панка, анархиста и, как выражается Павел Пряников, честного человека Дениса Алексеева и его «Газели», на которой он несколько лет возил в туры по России и Европе самые дикие, странные и никому не нужные группы. По-моему, замечательное произведение — и не только из-за выдающейся коллекции подпольных баек, хотя имеют место и они: драки, пожары, провинциальные менты, у которых на заднем сиденье лежит и пахнет человеческая какашка, ну и так далее. Неожиданнее и удачнее всего то, что эти байки собраны во вполне себе цельный и, в общем, не столько лихой, сколько печальный рассказ о том, что свобода в ее максимально антирыночном понимании всегда приносит с собой в первую очередь усталость. А еще — о любви, которая тут приходит и уходит так же неожиданно, как финские панки вдруг начинают дружить с гопниками-соседями по электричке. Конечно, если бы про «Газель смерти» сделали бы полноценный вербальный лонгрид — было бы тоже очень полезно и интересно; с другой стороны, для российского комикса, насколько я понимаю, это вещь во многом новаторская — и, кто знает, может, инспирирует дальнейшие сочинения такого рода; уж что-что, а вдохновлять романтически настроенных молодых людей «Газель смерти» точно должна.
bookmate icon
Тысячи книг — одна подписка
Вы покупаете не книгу, а доступ к самой большой библиотеке на русском языке.
fb2epub
Перетащите файлы сюда, не более 5 за один раз